«Бог создал Сочи, а черт Могоча»

Надоело все! Нафиг! Я не доехал до Владивостока – вышел в Чите, взял билет, и полетел домой. Кстати, есть хоть в Чите аэропорт?

Ладно, куда я слезу? Я сплю здесь плохо и хорошо. Хорошо, потому что отрубаюсь сразу, только уткнусь в подушку, а плохо, потому что из-за каждодневной смены поясов сплю часа два в обед и часа три ночью. Состояние какое-то звезднодесантное.

Проснулся я очень рано, в 5.30. Выпил кофе, тихонько сделал зарядку в соседнем купе, потому что от постоянно лежания и сидения хочется себя скрутить в узел. 

Весь вагон спит. Словно группа детского сада, только дети переростки. И все тихое, спокойное, по-наивному доброе, безмятежное, и хрен его ещё знает какое. Взялся читать «Июнь» Дмитрия Быкова. И вдруг поймал, уловил впервые за пять дней стук колёс. Может, воспоминания навеял холодный подоконник с ледяной рамкой, который упёрся в затылок, может постоянное заточение, может Быков или все вместе, но стук колёс вдруг прозвучал отчётливо, и что-то детское треснуло, растеклось внутри, как чирей прорвало, и спокойно-преспокойно стало, словно семь лет и жутко просторно на нижней полке, и за окном мелькает, и колеса стучат: тук-тук, тук-тук, ту-ду-ду-дук, – стучат колеса, и что-то метрономное в этом стуке, и чувствуется сила. 

Но просыпается потихоньку вагон. Ходят люди с измятыми ото сна лицами. В предрассветных сумерках вырисовываются сопки и остроконечные вышки на вершинах, иногда на передний план на секунду выступают дома-избушки – все нереальное, словно в театре теней, включат сейчас свет и магия исчезнет. И она правда исчезнет – это ж не Байкал! Вжух – рельсовые краны, свет, и какой-то посёлок с одинокими окнами, и люди проснулись, а за окном красота – как завороженные смотрят в окно. Даже крупная женщина с плотным на вид носом отложила бульварный роман, сняла очки, и вглядывается в бурелом за окном, с уважением и печальной пустотой.

Я почти не слышал... нет, я вообще не слышал, чтобы здесь говорили о политике. Вдумайтесь – до Москвы пять-семь, а то и девять тысяч километров, как до другого континента. Людям, кажется, настолько плевать на все, что происходит где-то далеко, они настолько заняты выживанием в этих суровых условиях, что слова «правительство», «президент» и «путин» звучат в поезде только раз, и то лишь два последних слова, и то из уст росгвардейца-дембеля. Все. Ладно, ещё я до Сереги докопался. 

– Ты голосовать ходишь? – спрашиваю.
– Не, – отвечает он. – Один раз в армии голосовал, но там принудиловка была. А так, что там от меня зависит? Люди все равно как жили, так и живут – ничего не меняется. 

В Чернышевске-Забайкальском минус 34 градуса. Проводники отбивают лёд и грелкой что-то там отогревают. Стоят, похожие на пингвинов.

Дальше одни деревни. Тронутые лошади и коровы пасутся в мороз, вокруг холмы с редкой россыпью деревьев и пустоши жёлтой травы без снега – непонятно, почему нет снега, лежит он только у рельс. 

Двери в тамбур начали закрывать и ночью, и днём. Серега хочет курить – начинает с деревенской непосредственностью подбивать меня, чтобы попросился в вагон-ресторан – мне тамбур откроют, а за ним будут следить.

Иду, как дурак, в ресторан пить кофе – что уж теперь? Между вагонами дубак, заметает. Девчонки в вагоне-ресторане закутались в одеяла, замерзли, но обещают к обеду потепление, мол, зона такая, где резко становится холодно. К обеду, действительно, начинает ощутимо жалить в задницу, будить солнце – в вагоне стало жарко, проводник с утра раскочегарил. Подъезжаем к станции Могоча.

– Бог создал Сочи, а черт Могоча, – говорит Серега. 

К вечеру пустоши покрылись лесом, сопки надулись, заматерели, волнами стали подкатывать к самому поезду. Тревожный свет закатного солнца, как свет от фар струится между стволами, пока окно снова не становится чёрным, а солнце, как яйцо в бутылку, не проваливается за горизонт. И только непрекращающийся запах говна из тамбура продолжает ненавязчиво так стелиться по проходу. Я проверял – знакомо воняет сельским сортиром в мороз только в нашем вагоне, и это навевает на две мысли – либо в тринадцатом едут одни говнюки, либо проводники косячат. Мне хотелось бы высокопарно написать, что более вероятно первое и смердят наши души, но это было бы неправдой. 

Ещё пахнёт дошираком.
От соседа тянет солярой. От округлой женщины, что села в Чите – потом. От меня уж не знаю, чем прет за пять дней. 

Зато после моего подвига Серега стал общаться по-свойски, словно я тест прошёл: «свой-чужой». Откровенничает:

– Я по телефону особо не люблю ....ь. Живы-здоровы, и ладно. Было бы ещё хозяйство: «Корова отелилась, лошади!» А так, одно и то же каждый день. Разве что кто-то умер. Вот приеду, поговорим.

И молчит полминуты – это у него манера такая, обдумать каждую мысль, прежде чем сказать. 

– Через месяц-полтора опять на вахту потянет, – продолжает он певуче. – Это как наркотик. 

И снова молчит, по сторонам смотрит. Потом глубоко так вздыхает, какой-то блеск появляется в глазах и пустота:

– У кого-то, может, эта жизнь веселая. 

– А у тебя?

– Да ни ..я, – выдаёт грустно. – Не то пальто.

Серега говорит, что у них на вахту ездят даже старики. Дед с бабкой токарят – заставила нужда. Другой дед «в 60 лет залез на девку», по-пьяни, теперь воспитывает двоих дочерей. Третий сидит дома, сидит-сидит, бабка достанет – собирается на вахту. 

Бегут мужики от реальности кто куда. От бессмысленной и беспощадной круговерти. И когда Серега об этом говорит, что-то саднящее появляется у него внутри – у человека, которого батя курить не отучил с самого садика, хоть и порол нещадно, а тут проводник пытается отучить. Но секунда, и он как часы переключается, вспоминает свой Амур: 

– У стариков как, двигаться надо – пока делаешь что-то, живешь. Остановился – умер. Люди только меньше разговаривать стали, живут обособленно. 

– Надо, – говорю, – тебе интернет осваивать, Серега. 

– А зачем он мне? Я, вон, в деревню к отцу поеду, поговорю с ним. Летом на Амур выйду, мужики чашку [водку] возьмут, я чаю выпью, послушаем, поговорим, у кого жизнь какая. Засмотришься, что-то из прошлого вспомнишь. Или на будущее что-то в голову придёт. Это же вода – жизнь. 

С обеда долго нет связи. Станции дальше идут примерно одинаковые, как выплеснувшийся случайно между сопок поселок: Амазар, Ерофей Петрович, Сковородино – два ларька, полторы пятиэтажки и россыпь деревянных домов по сопкам со стоячими столбами дыма. 


Вечер окончательно проваливается в широкие устья реки с каменными обрывистыми берегами. Француз смотрит в окно и пишет дневник путешественника в ноуте. Женщина напротив то молчит, то храпит. Дети шепотом переговариваются и руками корчат фигуры из тени. Тихо у нас в вагоне, как в санатории. Даже начальник поезда посмеивается во время проверки: «че у вас так тихо?» Да и мне все больше нравится созерцать и немножко слушать – теперь уже то, что начало появляться внутри. И только в дальнем купе второй день безумолку болтают трое, вроде бурятки.