Настоящий отец Юрия Нагибина — Кирилл Александрович Нагибин — погиб в 1920 году. Он был дворянином, и его расстреляли как участника белогвардейского восстания в Курской губернии. Кирилл Александрович оставил беременную жену Ксению Алексеевну другу Марку Левенталю, который усыновил Юрия. Лишь в зрелые годы Юрию Марковичу рассказали, кто его настоящий отец.

     Впрочем, и отчима Нагибина — Марка Левенталя, который работал в Москве адвокатом, в 1927 году сослали в Республику Коми, где он и умер в 1952 году.

В  мою  задачу не входит рассмотрение  вопроса  о  положении  евреев  в Советском  Союзе,  мне  это  не  по  плечу,  я  пишу  о  себе,  о  судьбе  и

мировосприятии  человека,   прошедшего,  по  выражению   остряка  Губермана, "нелегкий путь из евреев в греки".

Поэтому о могучем антисемитском взрыве, произошедшем у нас  в последние годы  жизни Сталина,  я скажу кратко,  он  меня  не коснулся.  То  был взрыв

замедленного,   если  так  позволено  сказать,  действия.  Не  единая,   все уничтожающая вспышка,  как  в Хиросиме,  а некий постепенно  нарастающий,  с

временными затуханиями, огневой вал. Несмотря на трогательные усилия высоколобых Европы  оправдывать  любое   злодейство  страны  социализма  и   ее  лидера,

антисемитизм вплетал плевелы и тернии в венок из белых роз, которым увенчала Сталина  победа  над  Гитлером. Не менее точен был и расчет  Сталина в

отношении евреев. Ненависть  тут ни при чем – это острая  приправа к блюду, -- он не истерик Гитлер.  Но он уже понял до конца, что для  его глобальных планов  в  отношении Европы

и всего мира ему  нужен  только  русский  народ,  самый  большой,  самый терпеливый, покорный, безответный,  мягкая глина в руках  Ваятеля истории. Все остальные

народы,   населяющие   четырнадцать   союзных  республик,  для  этих   целей непригодны. Но ничего существенного дать народу,  предназначенному на  беспрерывное заклание,  Сталин не    

мог: ни земли, ни жилища, ни еды, ни одежды, ни предметов быта, ни тем паче свободы, да и кому она нужна? Но он мог дать нечто большее, довлеющее самой глубинной

сути  русского  народа,  такое  желанное  и  сладимое,  что  с  ним и  водка становится крепче, и хлеб вкуснее, и  душа горячее, -- антисемитизм. То была

воистину высокая плата за  подвиг русского народа в Отечественную  войну, за все  неисчислимые потери, уже понесенные  и предстоящие,  за обреченность на

дурную, нищую жизнь  и новые  чудовищные  эксперименты.  Параноиком  был  не Сталин,  а  все  остальные,  кто  не  верил  в  его антисемитизм,  доказывал

теоретическую  невозможность  расизма  в   социалистической   и  к  тому  же многонациональной стране. Сталин блистательно опроверг этих недоумков.

За  годы,  предшествовавшие бескровному  еврейскому  погрому... Стоп! Я написал эти слова, как бы провалившись в те далекие дни, когда мы и знать не

знали,  что  в подвалах НКВД расстреляны ни  в чем  не  повинные  крупнейшие еврейские  писатели: Ицик Фефер,  Перец Маркиш,  Лев Квитко... Словом, в эти

годы  я  чрезвычайно укрепился  в  своей  русской  сути, чему способствовала вторая  женитьба,  приведшая  меня   в  истинно  русский  и  высокосоветский

номенклатурный дом.  Тут к евреям было  двоякое отношение.  Если они  просто появлялись  в  доме,  что  случалось  нечасто,  к   ним  относились  как  к

иностранцам   --  предупредительно   и  вежливо-отчужденно.   Если   же  они оказывались в  родне, то  как к больным стыдной и неизлечимой болезнью.

До  сих пор не понимаю, почему этот дом не споткнулся на моем отчестве, меня сразу и навсегда приняли как  своего, русского без сучка и  задоринки и

даже   с   юдофобским  душком.  Это  льстило. Я  всем обязан  моей матери,  в  которой они,  люди простые,  взволнованно  почувствовали  барыню  --  из  т  е  х.  И  так этим

пленились, что не могли заподозрить ее в мезальянсе.

   Новая  семья  сильно  русифицировала  меня.   Я  научился  не  пить,  а осаживаться водкой, научился опохмеляться так основательно,  что нередко это

переходило в новую пьянку. Раньше я покорно мучился разрывной головной болью и думать не  мог  о водке, а теперь освоил разные способы опохмелки: водкой,

пивом, огуречным рассолом. Научился -- при полном отсутствии слуха и чувства ритма -- плясать русскую и польку-бабочку; стал пользоваться матом не только

для ругани, но и для  дружеского общения (странно, что армия не научила меня всем этим полезным вещам). Были важные открытия. Одно из них: пьяный русский

человек  не  отвечает  за  свое  поведение  во  хмелю,  и  никто  не  вправе предъявлять ему претензий. Некоторые промахи гостей  обсуждались на кухне за

опохмелкой: один пукнул в  лицо домработнице, помогавшей  ему надеть ботики; другой кончил на единственное выходное платье  нашей приятельницы,  когда та

позволила ему ночью прилечь  к ней на диван; третий наблевал в ванну, потому что в  уборной блевал другой гость; кто-то вынул  член за столом  и  пытался

всучить малознакомой соседке; сестра тещи обмочилась во время пляски; старая ее подруга танцевала шуточный канкан, забыв, что на ней нет штанишек, но эти

"бетизы", как говаривал Лесков, вызывали скорее усмешливое удивление, нежели осуждение. Если же и был укор, то касался он не самого проступка, а побочных

обстоятельств. Например:  какой молодой  мужчина носит сейчас  ботики?  Или: когда  член с  наперсток,  неудобно его  даже  своим предлагать,  не то  что

незнакомой даме.

   Тут жили и гуляли  бурно:  со слезами,  скандалами, иногда мордобитием, все это служило хорошей подпиткой моей расцветающей русской душе.

  Прилив русскости неизменно ожесточал меня, только теперь это стало куда серьезней, не  изливаясь в мальчишеское рукоприкладство.  Во мне происходил

душевный переворот…

   Как ночь  обнажает  мироздание, скрытое  за голубой  завесой  дня,  так восемьдесят  пятый год сдернул "ткань  благодатную покрова" с нашей  страны,

народа,  общества,  с  каждого  отдельного  человека.   Обнажилась  истинная сущность власти, институций, всего нашего тщательно замаскированного бытия.

Из-под    всеразъедающей   фальши   стали   проступать    подлинность, всамделишность обстоятельств и лиц. Было немало открытий, самое удивительное

то, что русский народ - фикция, его не существует. Это особенно ясно стало, когда    на   останках    рухнувшей   коммунистической   империи    возникли

самостоятельные  республики  и  высветились  задавленные  народы:  украинцы, казахи, грузины, азербайджанцы, армяне,  татары  и  прочие,  не  видно и  не

слышно  лишь  русского  народа, ибо  он не определил себя ни целью -  пусть ошибочной,  ни  замахом -  хоть  на что-то, ни  объединяющим чувством, Есть

население, жители, а народа нет.

Социальный пейзаж  страны уже не оживлен многомиллинным крестьянством. Сеятели и хранители попрятались, как тараканы, в какие-то таинственные щели.

А  от их  лица  витийствуют  никем не уполномоченные хитрые  и  нахрапистые горлопаны  (преимущественно  колхозной ориентации); сельские жители ни в чем

не участвуют, ничего не хотят и по-прежнему ничего не делают: хлеб, картошку и капусту все так же  убирают силами армии,  студенчества и других посланцев

города.  Даже на  экране телевидения не мелькнет трудовое крестьянское лицо.

Изредка   показывают  каких-то  замшелых  дедов, прекративших трудовую деятельность еще в прошлом веке, в их маразматическом

шамканье  --  предсказания конца света,  как будто  он когда-то заканчивался  в России, от огненного  змея и тому подобная тарабарщина. А  я-то думал, что с

отменой социалистического крепостного права колхозники кинутся врассыпную -- по своим дворам и личным наделам, но двинулось лишь  жалкое  меньшинство. Их

потуги беспощадно гасятся верной колхозам пьянью и  бездельниками.  Сельское население живет  вне  политики, вне  истории, вне дискуссии  о будущем,  вне

надежд, не участвует в выборах, референдумах. На устах его печать.

Есть  еще рабочие, но их так же неприметно. Активность --  и немалую -- проявляют лишь шахтеры, словно вся страна -- сплошная угольная шахта,  но их

добрый   пример   не  вдохновляет   остальной   пролетариат,  пребывающий  в летаргическом сне.

Ну, а где  самый многочисленный слой населения --  городской обыватель: инженеры,  техники,  служащие,   работники  торговли,  транспорта,  почты  и

телеграфа,  пенсионеры,  те  скромные и  необходимые  люди,  которых  Сталин ласково-убийственно окрестил винтиками? От забитости и  неверия в лучшее они

тоже самоустранились, выпали из общественной  жизни:  достают еду, ходят  на службу или в парк, торчат у говорливых деревянных ящиков, злобствуют на всех

и вся, не проявляя никакой гражданской активности.

Есть еще студенты, школьники. Вместе с лучшей частью  рабочей и служащей молодежи  они  в  решительную минуту делегируют сколько-то тысяч человек  (в

Москве до тридцати, даже более) и  помогают отстоять надежду на демократию, а если  быть  определеннее,  не  пустить  фашизм.  Честь  им и  хвала,  у  них

прекрасные, легкие  и гибельные лица.  В их  крови на московской мостовой -- единственный залог спасения России. Но их слишком мало, этих светлых и чистых,

чтобы считаться народом.

Я ничего не говорю об армии и  милиции: слегка  поколебавшись во время октябрьских  событий, они  выполнили свой долг  на  высшем  профессиональном

уровне.  Но они не народ. Когда тележурналист спрашивал, что ими двигало в те решающие  минуты,  одни  отмалчивались,  другие  иронично  улыбались , третьи

говорили:  верность приказу или  верность  командиру.  Этого достаточно  для солдата,  но   мало   для   гражданина  Американец  вспомнил   бы  о   своем

звездно-полосатом флаге.  Наш  солдат делегировал гражданское чувство, долг и право  командиру.  Мирное  же  население  либо  вовсе  самоустранилось,  либо

равнодушно  сдало свои  полномочия трибунам-добровольцам, преследующим  лишь собственные корыстные цели – власть и обогащение.

Но ведь есть  и весьма активная часть  населения, та, которая  устраивала многочисленные  митинги  и демонстрации, превращала Останкинскую площадь  в

гигантский сортир, штурмовала  телевидение и мэрию,  обороняла Белый дом  со всей   его  коммуно-фашистской   начинкой.  Это  антинарод,  фашиствующие  и

откровенные национал-социалисты, они держали над головой  символы – серп, молот и свастика,  портреты Ленина,  Сталина  и Гитлера;  одни  из них хотят

генсека, другие -- монарха, третьи – генерала-диктатора, но всех троих – в охотнорядском исполнении.

Их фюреры претендуют  говорить от лица  народа, но идущие за ними  пока что не так  многочисленны, чтобы считаться народом или хотя бы  частью  его.

Это люмпены, бомжи, пьянь, наркоманы, городские  отбросы, которые по свистку появляются и по свистку разбегаются  по  смрадным укрытиям, что  подтвердили

октябрьские  дни.  Корявые руки жадно потянулись за оружием, в  затуманенных мозгах нет сдерживающих центров, а в косматых сердцах – жалости.

И  все же есть одно общее свойство, которое превращает население России в  некое целое,  я  не произношу слова "народ",  ибо,  повторяю,  народ  без

демократии – чернь. Это свойство – антисемитизм. Только не надо говорить: позвольте, а такой-то?! Это ничего не означает, кроме того, что такой-то  по

причинам, не ведомым  ему  самому,  не  антисемит. Есть негры  альбиносы,  в Америке они встречаются  сплошь да рядом, но это не отменяет того факта, что

негр черен. Случаются волки,  настолько привыкающие  к человеку, что едят из его рук,  но  остается справедливым  утверждение, что волки не поддаются ни

приручению,  ни  дрессировке.

Два заветных  трехбуквенных  слова  да боевой клич, нечто  вроде "Кирие элейсон!"  --  родимое  "...  твою  мать!"  - объединяют  разбросанное  по

огромному пространству население в целостность, единственную в мире, которая может  считаться  народом.  Таким  образом,  мы  приходим  к  выводу,  прямо

противоположному тому, с чего начались наши рассуждения.

И скажу прямо, народ, к которому  я принадлежу,  мне не нравится. Не по душе мне тупой, непоколебимый  в  своей бессмысленной ненависти охотнорядец.

Как с ним непродышно и безнадежно! С него, как с гуся вода, стекли все ужасы века:  кровавая война,  печи  гитлеровских  лагерей, Бабий Яр  и  варшавское

гетто, Колыма  и  Воркута и... стоп,  надоело брызгать  слюной, всем  и  так хорошо известны грязь и кровь  гитлеризма и  сталинщины.  Но вот разрядилась

мгла, "встала  младая  с  перстами пурпурными  Эос", продрал очи народ после тяжелого  похмельного  сна,  потянулся   и...  начал   расчищать  поле   для

строительства  другой,  разумной, опрятной, достаточной  жизни?  Ничуть не бывало,  -  потянулся  богатырь  и  кинулся  добивать  евреев.  А надо  бы,

перекрестясь,  признаться в соучастии в  великом  преступлении  и  покаяться перед  всем миром. Но он же вечно безвинен,  мой народ,  младенчик-убийца. А

виноватые -  вот  они. На  свет извлекается  старое, дореволюционное, давно иступившееся, проржавевшее – да иного нету! – оружие: жандармская липа –

протоколы  сионских  мудрецов,  мировой жидо-масонский  заговор,  ритуальные убийства...  Все  это было, было,  но  не  прошло.  Черносотенец-охотнорядец

поднимается  во  весь  свой  исполинский  рост.  Тот,  что  возник  в  конце сороковых-начале пятидесятых, был карликом в сравнении с ним.

Послеперестроечный  антисемитизм взял на вооружение весь тухлый бред из своих затхлых закромов: давно разоблаченные фальшивки, поддельные документы,

лжесвидетельства, -- ничем не брезгуя, ничего  не стесняясь, ибо  все это не очень-то и нужно. Истинная вера  не требует доказательств. А что может  быть

истиннее,  чище  и  незыблемее  веры антисемита:  все зло  от  евреев.  Даже непонятно, зачем черносотенцам понадобились такие крупные теоретики погрома,

как Шафаревич и иже с ним. Быть может, для солидности, для западных идиотов, чтобы   те  поверили  в  глубокие,  научно  обоснованные  корни  примитивной

зоологической ненависти и страсти к душегубству.

Возникнув  как  государство  и  народ  на берегу  Днепра,  под ласковым солнцем  Киева,  Древняя  Русь  удивительно  быстро  взамен  самопознания  и

самоуглубления,  плодотворной  разработки собственных духовных  и физических ресурсов стала зариться на окружающие земли, обуянная страстью к расширению.

И  стала  московской  Русью,   еще  более   загребистой.  Ведь  расширяться, захватывая  то, что  тебе не принадлежит, куда веселее,  вольготнее и слаще,

нежели   достигать   преуспеяния   на  ограниченном   материале  собственных возможностей.

Трудно любить тех,  кого ты подчинил мечом и пулей, обездолил, ограбил.

Не  приходится  ждать и любви от них,  надо  все время быть начеку ("Не спи, казак..."),  во  всеоружии, в не отпускающем напряжении. Оттого и приучились

русские видеть  в  каждом иноземце врага, непримиримого,  хитрого,  подлого.

"Злой чечен  ползет  на  берег, точит  свой кинжал".  А  почему  этот  берег оказался  так  далек от славянских  полей и лугов и  так близок  к чеченским

горам?  И  как  вознегодовали  москвичи,  когда   чечен   приполз  на  берег Москвы-реки!

При  таком отношении к  инородцам  легко представить себе гнев, ярость, недоумение, растерянность великороссов, когда  они обнаружили, что инородная

нечисть  пробралась  в их собственный  дом, пока они помогали другим народам избавиться от своей  независимости. Без выстрелов и крови, со скрипочкой,  с

коробом  разного  товара, да и с  водочкой в шинке – будто  своих кабаков, трактиров, кружал, пивных не хватало, - с аршином портного, "козьей ножкой"

зубодера прокрался  супостат.  Это мирное и поначалу малочисленное нашествие ничем  не грозило, скорее помогало бытовому комфорту коренного населения, но

разве думает о выгоде русский человек! Эти вкрадчивые длинноносые и картавые пришельцы распяли нашего... нет, ихнего... нет, нашего-ихнего Христа и, мало

того,  не  могут произнести слово "кукуруза", и нельзя  их  ни завоевать, ни покорить  мирным  путем,  ибо  нет  у них своей  земли,  своего  угла, тогда

остается одно:  гаркнуть во  всю могучую великоросскую  глотку: "Ату его!" И гаркнули...  А  он все  лезет, и  черта оседлости  ему не указ.  А  как пала

корона, то и вовсе никакой жизни не стало.

Тяжело обидели евреи Россию, да только ли они? А неблагодарная окраина, Хохландия, забыла, кто ее от  ляхов спас? Кто в тридцатые годы помог голодом

повальным  извести  под корень  кулака,  а с ним и еще  несколько  миллионов несознательного  крестьянства?  Мощный  удар  по идиотизму деревенской жизни

поддержали химики и мелиораторы, прикончившие чернозем. На окисленных почвах исчез хвастливый  украинский  урожай. А теперь,  порвав договор, скрепленный

подписью народного героя Хмельницкого Богдана – воистину Богом был он дан, -- Вкраина-мати заводит склоку вокруг груды ржавого железа, колышащего воды

черноморского пруда, и вульгарный спор об атомных бомбах, истекающих в почву ядовитым гноем, да и других бесстыжих претензий хватает.

Русский народ никому ничего не должен. Напротив, это ему  все должны за то  зло, которое  он  мог причинить миру -- и  сейчас  еще может,  -- но  не

причинил.  А если и причинил – Чернобыль, то не по злу, а по простоте своей технической. Кто защитил Европу от Чингисхана и Батыги  ценой двухсотлетнего

ига,  кто  спас  ее от Тамерлана,  вовремя перенеся в  Москву  из  Владимира чудотворную  икону Божьей матери, кто  Наполеона  окоротил, кто своим  мясом

забил стволы гитлеровских орудий? Забыли? А надо бы помнить и дать отдохнуть русскому  народу от всех переживаний,  обеспечивая  его колбасой,  тушенкой,

крупами,  картошкой,  хлебом, капустой, кефиром, минтаем, детским  питанием, табаком,  водкой, закуской, кедами, джинсами,  спортинвентарем, лекарствами,

ватой. И баснословно дешевыми подержанными автомобилями. И жвачкой.

Но  никто  нас  не  любит,  кроме евреев,  которые,  даже  оказавшись в безопасности,  на земле своих предков,  продолжают изнывать от неразделенной

любви к России. Эта преданная, до стона  и до бормотания, не то бабья, не то рабья любовь была единственным, что меня раздражало в Израиле.

            Со  мной произошло странное, а может,  вполне естественное превращение. Как  только  я  окончательно  и  бесповоротно  установил  свою  национальную

принадлежность, сразу  началось  резкое  охлаждение  к  тому, что  было  мне вожделенно  с  самых  ранних  лет.  Теперь я  плевать  хотел,  за  кого меня

принимают, мне  важно самому это знать. Я не горжусь и не радуюсь  и  вместо ожидаемого   чувства   полноценности  испытываю   чаще   всего   стыд.   Мое

окончательное  вхождение в русскую семью  пришлось на крайне неблагоприятное для морального  тонуса  этой семьи  время.  Почему-то  падение тоталитарного

режима  пробудило в моих соотечественниках  все самое темное  и  дурное, что таилось в укромьях их пришибленных душ. Народ,         считавшийся        интернационалистом,         обернулся

черносотенцем-охотнорядцем. Провозгласив демократию, он всем существом своим потянулся  к фашизму.  Получив  свободу,  он  спит и видит задушить ее хилые

ростки:  независимую  прессу  и другие  средства  информации, шумную  музыку молодежи... Телевидение  завалено требованиями: прекратить, запретить, не  пускать,  посадить,

расстрелять  -- рок-певцов,      художников-концептуалистов,     композиторов     авангарда, поэтов-заумщиков,  всех,  кто  не  соответствует  нормам  старого,   доброго

соцреализма. И больше жизни возлюбил мой странный народ несчастного Николая II,  принявшего мученическую смерть. Но ведь  недаром же  последнего

царя называли в старой России "кровавым". При нем  пролилось  много невинной крови,  стреляли по мирным  гражданам.  "Патронов не жалеть!"  -- дворец  не

отменил   приказа  Трепова.  Великий   поэт  Мандельштам,  великий  режиссер Мейерхольд, великий ученый и религиозный мыслитель о. П. Флоренский приняли еще

более  мученическую  смерть,  сами  не  повинные  ни  в  единой  кровиночке, одарившие страну и мир великими дарами души и ума, но о них народ  не рыдал.

Этот липовый  монархизм можно  сравнить лишь с  внезапной и такой же липовой религиозностью.  Едва  ли найдется  на  свете  другой  народ,  столь  чуждый

истинному религиозному  чувству, как русский. Тепло верующих всю жизнь искал Лесков  и  находил  лишь в бедных чудаках,  теперь  бы  он и таких не нашел.

Вместо  веры какая-то  холодная,  остервенелая церковность, сухая  страсть к обряду, без бога  в  душе.  Неверующие люди, выламываясь друг  перед другом,

крестят детей, освящают все, что  можно и нельзя:  магазины, клубы, конторы, жульнические банки, блудодейные сауны, кабаки,  игорные дома. Русские всегда

были сильны в ересях, сектантстве,  их нынешнее усердие в православии отдает сектантским вызовом и перехлестом.

    У совкового гиганта – вся таблица Менделеева в недрах, самый мощный на свете пласт чернозема и самые обширные  леса,  все климатические пояса – от

Арктики до субтропиков, а люди нищенствуют, разлагаются,  злобствуют друг на друга, и скопом – на весь остальной мир.

Затем случилось то, что  заставило было поверить:  не все пропало, есть народ, есть, он просто сбился с пути, потерялся, но вот  он – горячие лица,

сверкающие  глаза,  упругие  движения,  чистые  шеи.  Я  говорю  об  августе девяносто первого года.

Как   ни  усердствовали  сторонники  проигравшей  стороны   в  попытках скомпрометировать это  событие,  оно навсегда останется золотым взблеском  в

черной  мгле   проклятой   нашей   жизни.   Бездарность,  нерешительность  и несостоятельность   бунтовщиков  ничуть   не  снижают  героического  порыва

москвичей, в  первую очередь молодежи, ставших в  буквальном смысле слова, а не в  агитационном,  грудью против танков.  То  был  ужасный и подлый лозунг

начала Отечественной войны, когда население,  принесшее  неисчислимые жертвы ради боеспособности  своей армии, недоедавшее  и недосыпавшее, чтобы  боевая

техника  соответствовала  хвастливой  песне  "Броня  крепка,  и  танки  наши быстры", призвали подставить  немецкому  бронированному кулаку  свое  бедное

нагое  тело. Сейчас все  было  не так: по своему  почину мальчики  и девочки Москвы  пошли грудью  на  танковые  колонны  своей  армии, и молодые  парни,

сидящие в танках,  пожалели сверстников и в эти святые часы  стали  народом.

Впервые  столкнувшись  с  непонятным, необъяснимым для них  явлением народа, организаторы путча, люди тертые,  опытные,  безжалостные, растерялись,  пали

духом.  Они  испугались  не  в  житейском  смысле  слова,  чего  им  бояться безоружных  сосунков, они испытали  мистический  ужас  перед  неведомой  им

силой.  Этим,  а  не  чем  иным  объясняется  воистину  смехотворный  провал затеянного отнюдь не в шутку переворота. Слишком  быстрый  провал  путча дал

повод  противникам  демократии  назвать  его  опереточным.  Их  презрение  к августовским событиям подкрепляется малым числом жертв:  несколько раненых и

всего трое убитых – разве это серьезно для России, привыкшей каждый виток своего исторического бытия  оплачивать потоками крови?  Да  и  сама  Россия,

похоже, так считает...

Моя очарованность вскоре минула. Возникший  невесть откуда  народ снова исчез. Его дыхание, его тепло, легшие на стекла вечности, смыло без следа.

Исчез, растаял  народ  в осенней сырости  и  тумане, лишь  въевшаяся  в асфальт близ тоннеля на Садовой кровь напоминала, что он был.

Зато появился другой  народ, ведомый косомордым трибуном Анпиловым,  не народ,  конечно,   а  чернь,  довольно   многочисленная,   смердящая  пьянь,

отключенная от сети мирового сознания, готовая на  любое зло. Люмпены -- да быдло – да,  бомжи – да,  охлос – да,  тина,  поднявшаяся  со   дна

взбаламученного  российского  пруда,   называйте  как  хотите,  но   они  не дискретны, они постоянны, цельны, их злоба и разрушительная страсть настояны

на яростном шовинизме, и, за неимением ничего другого, этот сброд приходится считать  народом.  Тем  самым  великим  русским,  богоносным, благословенным

Господом   за  смирение,  кротость  и  незлобивость,  в  умилительной  своей самобытности так  стойко противостоящим западной стертости и  безликости. От

лица  этого  народа  говорят,  кричат, вопят,  визжат  самые  алчные,  самые циничные, самые подлые  и опустившиеся из коммунистического болота.  Неужели

мне хотелось быть частицей этого народа?..

А ведь в  расчете именно  на этот вот народ, с твердой  верой, что этим народом  населено  российское  пространство,  затеяли  в  октябре  девяносто

третьего кровавый переворот, который уж никто не назовет шутейным, "патриоты России",  властолюбцы,  коммуно-фашистская  нечисть.  И  поначалу  казалось,

расчет  верен:  тысячи и  тысячи  москвичей  разного  возраста,  вооруженные заточками,   ножами,  огнестрельным  оружием,  двинулись  штурмовать  мэрию,

Центральное телевидение, телеграфное агентство.

Законная  власть,  как  положено,  не  была  готова  к  такому повороту событий, хотя ничего другого  быть не  могло.  Милиция и армия выжидали, чей

будет верх, чтобы присоединиться к победившей стороне.

Когда-то Пушкин  вопрошал,  что спасло Россию в двенадцатом году: зима, Барклай  иль  русский  бог?  Он  пренебрег  официальными  мнимостями:  гений

Кутузова, героизм армии, народное  сопротивление. Что  спасло нас  в  ночь с третьего  на четвертое от уже близкой победы  фашистов? Погода  была теплая,

Барклая с его преданностью, выдержкой и твердостью в нашем командном составе не  оказалось,  а  бог  явил-таки свою  милость. 

К  народу  обратился  захаянный псевдопарламентом,  снятый с  поста, мужественный  и умный  Егор Гайдар  и  призвал москвичей  защищать  законную

власть  и  демократию. И к  зданию  Моссовета, заполнив  Тверскую,  стеклись десятки  тысяч безоружных, но готовых  стоять насмерть москвичей.  Казалось,

они  пришли из  августа  девяносто  первого, только стало  их  куда  больше.

Генералы-матерщинники  из  Белого  дома не  отважились бросить  на них  свою грязную рать – и проиграли.

А  дальше все пошло по знакомому сценарию: прекрасный народ сгинул, как не бывал, а побежденный  охлос воспрял и с ходу стал накачивать  мускулы для

реванша.  И  будто  после  громового  кошмара  Вердена  на   ветку  прилетел демократический воробышек и зачирикал об общей (?) вине, и что нет победивших

и  побежденных и, боже упаси, чтобы пострадал хоть волос в красивой прическе Руцкого, чтобы морщинка прорезала лоб Макашова под беретом Саддама Хусейна и

чтобы  наркотическая  ломота не корежила обхудавшее  тело спикера. Сидела бы эта  проклятая птичка в свежедымящемся навозе, копалась бы в поисках овсинок

и не чирикала!..

Господи, прости меня и помилуй, не так бы  хотелось мне говорить о моей стране и  моем народе! Неужели  об этом мечтала душа,  неужели отсюда звучал

мне таинственный и  завораживающий зов?  И ради этого я столько мучился! Мне пришлось выстрадать,  выболеть  то, что было  дано  от рождения.  А сейчас я

стыжусь столь  желанного наследства.  Я хочу назад  в  евреи – там светлее и человечнее.

Что с тобою творится, мой народ!  Ты  так  и не захотел  взять свободу, взять толкающиеся тебе в руки права, так и не захотел глянуть в ждущие глаза

мира,  угрюмо  пряча  воспаленный взор. Ты цепляешься  за  свое рабство и не хочешь  правды о себе, ты чужд раскаяния и не ждешь раскаяния от той нежити,

которая  корежила, унижала, топтала тебя семьдесят  лет. Да что там, в массе своей – исключения не в  счет – ты  мечтаешь опять  подползти под грязное,

кишащее насекомыми, но  такое надежное,  избавляющее от всех забот, выбора и решений брюхо.

Во что ты  превратился,  мой народ! Ни  о чем не  думающий,  ничего  не читающий, не  причастный  ни культуре,  ни  экологической  заботе мира,  его

поискам и усилиям, нашедший второго великого утешителя – после водки – в деревянном ящике,  откуда бесконечным  ленточным  глистом  ползет  одуряющая

пошлость мировой провинции, заменяющая тебе  собственную любовь, собственное переживание жизни, но не делающая тебя ни добрее, ни радостней...

Люди  часто спрашивают – себя самих, друг друга: что же будет?  Тот же вопрос задают нам с доверчивым ужасом иностранцы. Что же будет  с Россией? А

ничего,  ровным  счетом  ничего.  Будет  все  та же  неопределенность, зыбь, болото,  вспышки дурных страстей. Это в лучшем случае. В  худшем  -- фашизм.

Неужели это возможно? С таким народом возможно все самое дурное.

Серьезные люди – Солженицын в их числе – считают аксиомой, что народ никогда  не  виноват.  А  почему,  собственно?  Не  виноваты  крысы,  пауки,

тарантулы,  ядовитые  змеи,  яростные   тасманские  дьяволы,  перекусывающие железный прут, никто не виноват в природе, ибо все совершенны в своем роде и

не  могут  быть другими.  У человека,  увы,  эта безвинность отобрана, в нем природа  сделала  попытку создать мыслящую  материю.  А  раз он мыслит,  раз

способен выбирать из  ряда возможностей, лучших и худших, то действия его не инстинктивны и он отвечает за все, что  делает. Отвечает  перед самим собой,

то есть перед совестью, перед окружающими, то есть перед обществом, отвечает перед законом,  отвечает  перед богом, если он бога обрел. Народ состоит  из

людей,  он так же  ответственен, как и  отдельный  человек, недаром  Господь карал  за общий грех целые  народы. Немецкий  народ осознал свою общую вину,

покаялся в ней, вновь обретя нравственное достоинство.

Самая большая вина  русского народа в  том,  что он  всегда безвинен  в собственных  глазах.  Мы ни в чем не  раскаиваемся,  нам гуманитарную помощь

подавай. Помочь  нам  нельзя, мы  сжуем любую  помощь:  зерном,  продуктами, одеждой,  деньгами,  техникой,  машинами,  технологией,  советами.  И  опять

разверзнем пасть: давай еще!..

Может,  пора перестать валять  дурака, что русский народ  был и остался игралищем лежащих  вне  его сил,  мол,  инородцы,  пришельцы делали  русскую

историю,  а  первожитель  скорбных  пространств  или   прикрывал  голову  от колотушек, или, доведенный  до  пределов отчаяния,  восставал на супостатов?

Удобная,  хитрая,  подлая ложь. Все  в  России  делалось  русскими руками, с русского  согласия, сами и хлеб сеяли, сами и веревки намыливали.  Ни Ленин,

ни  Сталин не были бы нашим  роком,  если  б  мы этого не  хотели. Тем  паче бессильны были бы  нынешние пигмеи-властолюбцы,  а  ведь они  сумели пустить

Москве кровь.  Руцкой и Макашов  только  матерились  с трибуны,  а  перли на мэрию,  Останкино и ТАСС  рядовые  граждане,  те самые, из  которых  состоит

народ. Но их сразу вывели из-под ответственности.  Незаконные милости  столь же растлевающи, как и незаконные репрессии.

Я взял бы в качестве эпиграфа первую строчку из стихотворения Печерина: "Как  сладостно  отчизну ненавидеть",  рука  не повернулась  добавить  к ней

вторую: "И жадно ждать ее уничтожения". Когда-то русофил Константин Леонтьев в мучительном  прозрении  сказал: "Предназначение  России  окончить историю,

погубив  человечество". Печерин  разделяет  его точку  зрения,  он видит  "в разрушении отчизны" денницу всеобщего спасения. До какого же отчаяния довела

Россия двух прекрасных сыновей своих!

С  этим  связано и отношение к нам мира. До восемьдесят  пятого года – ненависть  и боязнь; после  восемьдесят  пятого  пропала  боязнь,  появилось

расположение,  сменившееся  вскоре  презрением;  ныне   к   презрению  вновь добавилась боязнь. На то есть все основания: в безумных и слабых наших руках

- оружие, способное в два счета осуществить предсказание Леонтьева. Но еще хуже,  что тысячи  людей,  владеющие секретом этого  оружия, разбежались  по

странам,  вожделеющим  смертоносного  атома   и   не   обремененным   излишним человеколюбием.

А если не дать погибнуть всему миру и не уничтожать превентивно  Россию - возможно ли это? Придется вспомнить святые, в зубах навязшие и ни на кого

не действующие слова апостола Павла: "Несть эллин, несть  иудей".  Подставим под  эллина  русского,  а  под иудея  все  остальные  нации, существующие на

планете. Спасение  только в одном: стать из народов  многих, из вавилонского столпотворения,  не прекратившегося по  сей  день,  человечеством. Таким  же

честным  единством, как  львы, как крысы, как олени, как тасманские дьяволы, как орлы или воробьи. В  единстве этом никто не  лучше, не хуже, все  делают

одно  дело:  спасают  среду  обитания,  вместе  стараются  выжить   в  почти задушенной природе. А в свободные часы  и праздники пусть  каждый гуляет как

хочет. С одним условием, чтобы праздничный бифштекс был без крови.

Русские, конечно, перепугаются: пропадет богатство национальных красок. Ничего не пропадет,  каждый волен бить  дробцы или чечетку, орать в микрофон

или петь жаворонком, носить сарафан или бикини.

Как  хочется  поверить,  что есть  выход! Как  хочется поверить в  свою страну!

Трудно быть евреем в России.

Но куда труднее быть русским.

                                                                                        Из книги «Тьма в конце тоннеля»